страшновато идти, а я так, поскорей. Я стал нарочно фуражку искать, чтоб походить по дубку: очень приятно на судне. Пришлось всё-таки найти, и я стал фуражку выжимать, а она чуть намокла. А эти, что работали, и внимания не обратили. И без фуражки можно было войти. Я стал смотреть, как бородатый мазал дёгтем на носу машину, которой якорь подымают.
С этого и началось
Вдруг бородатый перешёл с кисточкой на другую сторону мазать. Увидел меня да как крикнет: «Подай ведёрко! Что, у меня десять рук, что ли? Стоит, тетеря!» Я увидал ведёрко со смолой и поставил около него. А он опять: «Что, у тебя руки отсохнут — подержать минуту не можешь!» Я стал держать. И очень рад был, что не выгнали. А он очень спешил и мазал наотмашь, как зря, так что кругом дёготь брызгал, чёрный такой, густой. Что ж мне, бросать, что ли, ведёрко было? Смотрю, он мне на брюки капнул раз, а потом капнул сразу много. Всё пропало: брюки серые были.
Что же теперь делать?
Я стал думать: может быть, как-нибудь отчистить можно? А в это время как раз бородатый крикнул: «А ну, Гришка, сюда, живо!» Матрос подбежал помогать, а меня оттолкнул; я так и сел на палубу, карманом за что-то зацепился и порвал. И из ведёрка тоже попало. Теперь совсем конец. Посмотрел: старик спокойно рыбу ловит, — стоял бы я там, ничего б и не было.
Уж всё равно
А они на судне очень торопились, работали, ругались и на меня не глядели. Я и думать боялся, как теперь домой идти, и стал им помогать изо всех сил: «Буду их держаться» — и уж ничего не жалел. Скоро весь перемазался.
Пришёл третий
Этот, с бородой, был хозяин; Опанас его зовут. Я всё Опанасу помогал: то держал, то приносил, и всё делал со всех ног, кубарем. Скоро пришёл третий, совсем молодой, с мешком, принёс харчи. Стали паруса готовить, а у меня сердце ёкнуло: выбросят на берег, и мне теперь некуда идти. И я стал как сумасшедший.
Стали сниматься
А они уж всё приготовили, и я жду, сейчас скажут: «А ну, ступай!» И боюсь глядеть на них. Вдруг Опанас говорит: «Ну, мы снимаемся, иди на берег». У меня ноги сразу заслабли. Что ж теперь будет? Пропал я. Сам не знаю, как это снял фуражку, подбежал к нему. «Дядя Опанас, — говорю, — дядя Опанас, я с вами пойду, мне некуда идти, я всё буду делать». А он: «Потом отвечай за тебя». А я скорей стал говорить: «Ни отца у меня, ни матери, куда мне идти?» Божусь, что никого у меня, — всё вру: папа у меня — почтальон. А Опанас стоит, какую-то снасть держит и глядит не на меня, а что Григорий делает. Сердито так.
Так и остался я
Как гаркнет: «Отдавай кормовые!» Я слыхал, как сходню убирают, а сам всё лопочу: «Я всё буду делать, в воду полезу, куда хотите посылайте!» А Опанас как будто не слышит. Потом все стали якорь подымать машиной: как будто воду качают на носу этой самой машиной — брашпилем. [2]
Я старался изо всех сил и ни о чём не думал, только чтоб скорей отойти, только чтоб не выкинули.
Сказали — борщ варить
Потом ставить стали паруса, я всё вертелся и на берег не глядел, а когда глянул — мы уже идём, плавно, незаметно, и до берега далеко — не доплыть, особенно если в одежде.
У меня мутно внутри стало, даже затошнило, как вспомнил, что я сделал. А Григорий подходит и так по-хорошему говорит: «А ты теперь поди в камбуз, борщ вари; там и дрова». И дал мне спички.
Какой такой камбуз?
Мне стыдно было спросить, что это — камбуз. Я вижу: у борта стоит будочка, а из неё труба вроде самоварной. Я вошёл, там плитка маленькая. Нашёл дрова и стал разводить огонь. Раздуваю, а сам думаю: что же это я делаю? А уж знаю, что всё кончено. И стало страшно.
Ничего уж не поделаешь…
Ничего, думаю, надо пока что борщ варить. Григорий заходил от плиты закуривать и говорил, когда что не так. И всё приговаривает: «Да ты не бойся, чего ты трусишь? Борщ хороший выйдет». А я совсем не от борща. Стало качать. Я выглянул из камбуза — уж одно море кругом. Дубок наш прилёг на один борт и так пишет вперёд. Я увидал, что теперь ничего не поделаешь. Мне стало совсем всё равно, и вдруг я успокоился.
Поужинали — и спать!
Ужинали в каюте, в носу, в кубрике. Мне хорошо было, совсем как матрос: сверху не потолок, а палуба, и балки толстые — бимсы, от лампочки закопчены. И сижу с матросами.
А как вспомню про дом, и мамка и отец такими маленькими кажутся. Всё равно: и я теперь ничего не могу сделать, и мне ничего не могут.
Григорий говорит: «Ты, хлопчик, наморился, спать лягай» — и показал койку.
Как в ящике
В кубрике тесно; койка — как ящик, только что без крышки. Я лёг в тряпьё какое-то. А как прилёг, слышу: у самого борта вода плещет чуть не в самое ухо. Кажется, сейчас зальёт. Всё боялся сначала — вот-вот брызнет, особенно когда с шумом, с раскатом даст в борт. А потом привык, даже уютней стало: ты там плещи не плещи, а мне тепло и сухо. Не заметил, как заснул.
Вот когда началось-то!
Проснулся — темно, как в бочке. Сразу не понял, где это я. Наверху по палубе топочут каблучищами, орут, а зыбью так и бьёт; слышу, как уже поверху вода ходит. А внутри всё судно трещит, кряхтит на все голоса. А вдруг тонем? И показалось, что изо всех щелей сейчас вода хлынет, сейчас, сию минуту. Я вскочил, не знаю, куда бежать, обо всё стукаюсь, в потёмках нащупал лесенку и выскочил наверх.
Пять саженей
Совсем ночь, моря не видно, а только из-под самого борта зыбь бросается, как оскаленная, на палубу, а палуба из-под ног уходит,